ПОСТОРОЖИ МОЁ ДНО
Я несерьёзна, но если болтают о крысах, нудят о памяти, приметах, знаках и
судьбах, и особенно когда при мне размышляют о творчестве, -
отстреливаюсь этим сюжетом.
Ночью, в мороз, на Пресне, в собственной квартире, сижу в продольно-полосатой
пижаме, сочиняю заметку об Ирландском море: желая денег, пытаюсь втиснуть опыт
странствий в журнал для новых мещан. Волнуюсь от ночной ненависти к буквам,
потому как я никогда не пишу ночью.
Шероховатая тишина города уже пузырится в ушах, но брошу на полдороге – не
вернусь, а утром забуду, что несла глянцевым мещанам, которые по молодости
ходили в малиновых пиджаках, а у выживших завёлся вкус. Они хотят высоких
новинок, и редактор просит меня написать им об Ирландии: говорит, наш журнал для
сверхновых, они в пиджаках индиго.
Одинокость моя слоисто висит над голым паркетом, как дым после пьянки. Пора
послать мещан и спать, но я пишу, спину свело, руки скрючены. Старинные часы
нашипели полвторого.
Цитата из меня: «Море в Ирландии страстное, как матадор, и доверчивое, как
дошкольник. Где ни живи, всегда помни: сегодня, сейчас от ирландского берега
медленно отходит море, обнажая дно. Как Ла-Манш, если смотреть из Франции, от
Мон Сен-Мишель, - исчезает, оставляя по себе топкие, бескрайние донные глины. Но
во Францию Ла-Манш приползает блудным сыном, а бесстыдный ирландец, нагулявшись,
как вернётся да как шмякнется в скалы, распугает зевак на берегу, потопчется и
опять – шнырь за горизонт».
Журнал для туристов высшего среднего класса ждёт от меня небалийской,
нетайской и неегипетской невидали. Редактор сказал, что целевой сегмент набылся
в Турции по горло и чешет себе новые паруса. Стиль моей песни об Ирландском
море, доверчиво бросающем дно людям, уже два часа как не соответствует
фирменному стилю журнала, но меня жжёт одно любовное воспоминание, и я мечтаю
тайно растереть его по заметке между строк, будто симпатическими чернилами.
«...Коричневато-серые глины его кисельные, влажные, будто им впервые. А море
будто просит, уходя: посторожите, пожалуйста, мое дно. Личная просьба моря, и от
удивления соглашаешься и полдня стережёшь ему беспомощное дно. Изумление
равнинного жителя: пейзаж за окном меняется два раза в день». Как видите, автор
застрял в глине, любовь не растворяется, воспоминание не выплёскивается, а
горловина сосуда забита московским льдом.
Ублажить ветеранов Антальи, познавших олл инклюзив, значит умолчать, что
Ирландия не всё включает, что скалиста и наглухо католична, но МР3-мессы без
пастора, молятся под фанеру; островная вода гуляет; соборы крысиного цвета; по
Дублину ходят холёные олигофрены (аборты запрещены плюс браки среди
родственников).
Ночь загустела, и я на ней лаврушкой на холодце. Статья, конечно, не ложится на
холст, ибо целевой сегмент и предмет отображения – враги.
Часы бум, бум. Два часа. Никогда не пишу ночью, а тут волны злого куража,
похожего на вдохновенье, пришли. По сетчатке плывут кляксы. Вытаскиваю себя из
кресла, но мстительное вдохновенье – вызывала? – пришло и зовёт. Оно требует
кефира. Внезапно, сразу, ночью, в стужу, на Пресне. Неразумно. На мне тощая,
мешковатая, полосатая пижама с чужого плеча, мохнатые тапки-носки, я лохмата. Я
страшна.
Неукротимая в желаньях, понимаю, что за кефиром идти придётся. Измочаленный в
борьбе с фоновыми знаниями среднего класса, мой мозг не заснёт, если я не дам
ему. Платная психотерапия говорит, что мир всегда хорош, а мы должны всего лишь
поменять своё отношение. Пробовала. Не без успеха.
Разбитые сапоги на босу ногу, рваная дублёнка былого родственника, патлы дыбом и
жёваная пижама в голубую полоску - чисто горгона - выпрыгиваю на улицу в
рассуждении перепорхнуть через ледяную площадь. У метро круглосуточный
гастроном, а в нём кефир, без которого я десять минут как жить не могу.
Промедление невозможно. Мои фоновые знания не без юмора подпевают
переведииии меня через майдаааан…
…В юности, познавая себя, влюбилась я в тонколицего, но толстокожего принца
родом из Тбилиси и сходу выучила грузинский язык, дабы чувствовать душу мальчика
и правильно касаться её перламутровых струн. Сдала государственный экзамен по
грузинскому на отлично. Мальчик вырос и уехал жить в Париж. Общий наш язык я
подзабыла, но себя познала: если мне надо – пойду и выучу язык целевого
адресата.
До гастронома метров сто. По земле шуршит сухая марля, имитирующая снег. По небу
прыгают отсветы звёзд. Парю в хаосе, как небезызвестная молекула протовещества
накануне Большого Взрыва. Ни машин, ни прохожих. Да, всё-таки ночь, но и ночи
надо знать меру, чтоб оголяться-то до положения риз. Я, к моему счастью, успеваю
удивиться, выныриваю из себя и стою ровно, а правая нога, шаловливо-карикатурная
в битом сапоге с чужого плеча, зависает над тротуаром. Левая врастает в асфальт.
Я воткнута в Пресню, как памятник цапле Ц в азбуку для начальной школы.
Марля мёрзлой позёмки внезапно исчезла, и дорога до метро «Улица 1905 года»
дышит и приподнимается, и всё кругом – коричневая шерсть. Небо позеленело и
мигает чёрными прорезями космоса.
В здравом уме, твёрдой памяти, трезвый человек, алчущий кефира,
застывает, как морская фигура, и смотрит, как от бульвара Трёхгорки, где
послушно мёрзнет в первом круге спирали вековой пролетарий Ивана Шадра со своим
античной красоты булыжником, в сторону многофигурной композиции, осеняющей
площадь пассионарным чугуном памяти первой революции, то есть противу земной
хронологии, - а также от крепостных ворот фастфуда к бывшему Краснопресненскому
универмагу, считай, от меня (в широком понимании) в сторону метро волнообразно
течёт пространство, полное крыс; головы втянуты, зернисты полукружья спинок, и
хайль беззвучен и хвостат.
Но на одной ноге стоять неудобно. Поправляю очки, покрепче запахиваю дублёнку, -
она без пуговиц, а в дыры дует ночь, - и делаю новый шаг, с амбицией на кефир, а
коричневая пахта не без изящества раздвигается, на миг открывая черноту
асфальта, и кто-то вдруг тонко пищит «и-и-и».
Кефир нисколько не теряет привлекательности. Напротив, я уже вся хочу его, будто
мне с ним под венец. Я дойду. Это был мо-о-о-й путь, повеяло Синатрой.
Пусть мелодия ночи замерла на фермате, я и по крысам дойду до своего кефира, -
захлопал ресницами третий глаз.
Всё шерсть. Кроме деревьев. Крысы мягко текут, как море за горизонт, - к метро,
на тот же полюс, куда припадок творчества влечёт меня за кефиром.
Позже я узнала, что в начале XXI века в Москве на
каждого жителя-человека приходилось до двенадцати особей, а увидеть полную
миграцию городских крыс можно максимум один раз в жизни. Не рекомендую.
Я делаю третий шаг и обнаруживаю себя на переходе через Пресню. Четвёртый шаг –
я прячусь в звёздах. Пятый – стою под дверью гастронома. Вхожу и покупаю кефир.
Воздев бутылку над головой, как рыбак пудовую треску, как пионер привет, как
Золушка немаленького Принца, я гордо выхожу на площадь. Крысы не отвлекаясь
мигрируют, морозная Москва спит, никого, и ночь тиха, в глубине бульвара
притаился единственный тут человекоподобный, и я, как шутница, успеваю подумать
о его бесполезном булыжнике.
На мне, как вы помните, рванина. Я пугало. Я победно размахиваю кефирной
бутылкой, все моря по колено. Извините, тут, наконец, рассказ и начинается.
Пишем сценарное вдруг, и в моё плечо мёртво впивается рука, пахнущая
настоящим человеческим перегаром. О чудо! Человек. Адам. Красная глина. Что
ясно, как день шестой. Из глинистого дна ирландского моря, утекшего крысами за
горизонт Пресни, вырос небритый мачо подшофе. Он разворачивает меня рывком и
мокро хрипит в ухо:
- Паайдём сааа мной, краасавица, зааплачу! Дэньги есть!
В опасности я всегда мобилизуюсь.
Так. Что-то в его прононсе. На идентификацию - одна попытка, что очевидно, как
утекающая навек статья для среднего класса.
…Этот рокочущий в горле говор я знаю. Дети гордого народа, от турок и персов
спасавшегося на Пресне веками, простодушны до опереточности; я очень глубоко
изучала их историю, когда рок юности вынудил меня учить язык неверного
возлюбленного.
- Батоно! Вы очень красивый, – вежливо говорю я, молниеносно входя в лучшую,
тифлисскую версию грузинского языка, без применения валявшуюся в голове четверть
века, – но сегодня, простите, я не могу пойти с вами, потому что мне надо срочно
выпить мацони. Я хочу выпить мацони, простите, уважаемый господин. Я иду
к себе домой. Нахвамдис, батоно! - и легчайший кивок, и меня ждёт белый слон
под золотым балдахином, а я в пурпуре.
Мацони
потому, что мой русский кефир ему никто, а мацони для грузина – свой брат. Вещь
истоковая, как царица Тамара, или великий Шота и «Витязь в шкуре барса», или в
тигровой, в зависимости от переводчика. Поэму давали хорошим девушкам в
приданое. Хорошая девушка – это читательница «Витязя» Руставели, такую можно
любить и сватать. Садга хар, чемооо Суликоооооо, - дополняя ему до шока,
напеваю я.
Оцепеневший батони разжимает пальцы, трезвеет и по-детски улыбается, будто
Сулико воскресла. Наш фантастический контакт превращается в идеальную
межкультурную коммуникацию. Я попала в трепетную сердцевину фоновых знаний
моего единственного на данный момент и действительно целевого адресата:
там, где рос мальчик, никогда не пристают на улице к своим! Он понял, что
я тверда и царских кровей; как раб, отпрянул хмельной господин в ужасе пред чуть
было не содеянным – и наступил на крысу. Ей не понравилось. Визг по земле,
побелелые щёки под синей щетиной, глаза вполплощади, но из-за угла наконец
выруливает патрульно-постовая машина, из окна которой торчит автомат.
Гран батман в сторону дома, и – дверь на пятом этаже. На кухне свет. Я свинчиваю
крышку и без промаха наливаю кефир в стакан. Выпиваю. Сажусь на пол. Дышу.
Потом иду в кабинет, жму выделить всё и – всё. Delete. Спать. Статья не
состоялась. В декабре 1825 года Пушкину хватило зайца, чтобы не поехать в
Петербург. Наш брат литератор теряет нюх: мне понадобилась целая Пресня крыс,
чтобы никогда больше даже не пытаться писать для среднего класса. Потому что его
нет, не было и не будет.
Москва, Пресня, 1999 – 2013
ТУН
тун по-армянски — дом
Сочинение
«Тун» написано по приглашению журнала «Ереван»,
где и
опубликовано в 2011 году
Я черепаха-сирота, комик-урод; оставлена земными родичами; дом всегда
со мной: выйти не могу, взять к себе — некуда. Прибита к дому.
Полвека втуне пропадает страшная жажда дома на две черепахи, но
из кожи не выйдешь, мой дом приращен, и неси его, черепаха-сирота. И несу.
Ты — урод, сирота. Столько любви нет на земле.
Вечное втуне, тщета, безнадежность, порву на летящее,
прицельное, горячее в и старинный армянский тун.
Порву, и в небесном доме встретимся - люди, черепахи. И я, сирота, перестану
лить бесконечные слёзы, втуне веками каменевшие на ледяном открытом воздухе
космоса бездомных.
«Жизнь — это путь домой», — сказал американец Мэлвилл, писатель. Знал.
Откуда? Видимо, был черепахой.
Полвека течёт из глаз горючий, послушный, мокрый натрий на корявый
кальций панциря, и схватываются они в сердце, и оно твёрже углерода.
Нечеловеческая это химия вышла у вас, ребята. Алмазное проклятие
сиротства.
Армяне говорят: где крепко строишь, там жить не будешь. Правда это.
Правда. Мой панцирь крепче стали: бездомье черепахи-сироты, а сирота никогда
не живет, но слепо, втуне, поводя тонкой дурацкой шейкой, ищет самый большой
на свете тун.
…И когда слёзы кончаются, рыдаешь сухо в колючий куст, потом кровью на
песок, потом молчишь и ничего не говоришь, ибо никто не поймет, и никто не
может рыдать так долго, а потом сухо, а потом кровью, - только
сирота-черепаха.
Тун мой, тун, где ты? Возьми черепаху.
Продолжение в книге.
http://www.litres.ru/elena-chernikova-2/postorozhi-moe-dno/